Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиоте - Страница 67


К оглавлению

67

– Да, – вздохнул Ушаков, положил перо и размял утомившуюся руку. – Всё валят на фискалов, все их честят почем свет, а ведь от государя каждый божий день идут повеления – людей, денег, людей, денег! И все обер-фискал – найди, подай, в ранжир приведи! А в деревнях иных и мужиков-то нет, начисто забрали в рекруты, бабы сеют, бабы пашут. Помещики и те от солдатчины да от матросчины в бега норовят!

«Понеже аз, многогрешный, почитай год, как в отволочке от семьи, – продолжал выводить Ушаков, – пожалуй мне к дому моему в славный Санктпитер бурх от Москвы отъехать…»

Камердинер подал ужин – рыбец заливной, пирог, подогретое вино.

– Что болтают на торжке? – спросил Ушаков.

– Царевич Алексей Петрович за рубеж ушел, бают – немецкого цесаря с нашим царем на войну подбивает…

Ушаков как раз поднял песочницу, чтобы обсыпать готовое письмо, а тут задержался, поставил ее на место. Долго молчал, покачивая головой и уставясь во тьму. Затем встал и решительно порвал написанное письмо.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ.
Еще раз совет и еще раз любовь

Снова святки, снова морозец и снова шумство на крестцах, людская волна то прихлынет, то откатится. У Тверской-Ямской заставы, где проверяют паспорта прибывающих из Санктпитер бурха, скоморохи перед воротами скачут, колпаками машут. Гудит дуда, бряцают бубны, один скоморох ходит вприсядку, держа шапку в зубах, а хохочущие зрители мечут ему туда грошики. Двое лицедействуют, православных потешают:

– Вот добрые молодцы, кулачные бойцы, шут Парамошка и брат его Ермошка! (Хлоп бычьим пузырем по башке!) Раздери ты хоть мне рожу, да не тронь мою одёжу!

Поднялся шлагбаум, в ворота въехал возок без гербов, зато с позолоченными полозьями. Видимо, долго препирались из-за таможенных сборов; возница зло понукал лошадей, надорвался от крика, требуя дороги, толпа нехотя расступалась.

А шут Парамошка кричал брату Ермошке:

– Ухлебался ты молока пресного! (Хвать пузырем по потылице!) У тебя и портки лопнули!

Из возка высунулось гневное лицо седока:

– А ну, Гаврюха, дай им кнутом, да похлеще!

Люди наконец раздались, уступая дорогу, но, лишь только возок набрал скорость, вслед ему полетел свежий, дымящийся на морозе лошадиный навоз.

– Мерзавцы вшивые! – негодовал седок, рассматривая нашлепку на заднем стекле. – Царевич, бедный, еще говаривал, что любит чернь сию… Нет! Кнут, и только кнут!

– Куда прикажете? – обернулся возница.

– На Воздвиженку, к Авраму Лопухину, куда же еще…

Но возок вновь замедлил ход и, тихо поскрипывая полозьями, совсем остановился.

– Что еще там? – нервно осведомился седок. Возница указал ему кнутом на перекресток.

Это калики перехожие – идут, бредут, подпираясь посохами; они не нищие, лохмотьев показных у них нет, все аккуратное – и лапотки, и армяки, и холстинные мешочки для подаяний. Некоторые из них слепцы; они поднимают вечно улыбающиеся лица и поворачивают их в ту сторону, откуда слышен колокольный звон, крестятся. Ведут их столь же благолепные мальчики-поводыри.

Неторопливой чередой калики перешли Тверскую улицу, расположились на ступенях паперти. Прохожие кидали им мелочь, и, заслышав звон падающей монеты, калики начали привычно голосить:

– Спаси вас бог за ваше подаяние, народи вам боже в поле ржи восходом, в гумне умолотом… Попаси вам Фрол-Лавер лошадок, а Власий – коровок, а Настасей – овечек…

Седок откинулся на кожаную спинку сиденья, руки так и чесались кого-нибудь вздуть. Он только что из-за границы – там порядок, там уж чернь не осмелится преградить путь знатному экипажу. Нет, пожалуй, и правда такому разнузданному племени нужен только царь-антихрист!

И вдруг, вновь поглядев в окошко, седок отворил дверцу кареты, всматриваясь в лица бредущих слепцов.

– Иоанн Мануйлович, неужели это вы? Помощник директора Печатного двора, латинист, стихотворец – и калики перехожие? Что я зрю?

– Господня воля… – отвечал Иоанн Мануйлович, который успел отпустить бородку и, когда закатывал глаза, весьма был похож на слепого. – Господня воля, всемилостивейший государь господин Кикин… Велено свыше мне возвращаться на родину, в Нежин, так я сподобился со слепцами: и трат никаких, и пение мое им сподручно.

Кикин из возка любопытствовал:

– Так за что же, за что же это вас?

Иоанн Мануйлович пытался промолчать, указывал посохом в сторону слепцов, – мол, отставать неудобно, – но Кикин продолжал настаивать на своем.

Тогда с Мануйловича слетела обычная маска сладкого благолепия, он зло сверкнул черными зрачками:

– А вам знакома, ваше благородие, игра в кости, в угадки? Там чем больше угадаешь, тем больше получишь, да не всякому везет… – И заковылял, заторопился к своим каликам, опираясь на высокий посох, божий угадчик…

«Один раз ты ставил на гетмана Мазепу, это всем известно, – подумал Кикин. – На ком же ты прогадал сейчас?» И крикнул своему вознице:

– Улица свободная, чего спишь?

Лопухинский дом – будто мрачная скала среди всеобщей иллюминации и веселья, ни плошки в окне, ни свечи. Возница долго стучал в ворота, наконец сам хозяин вышел с огнем, унял собак, отвалил перекладину.

– Пречистая заступница! Господин Кикин, Александр Васильевич, благодетель! И не дал знать предварительно!

– Поцелуемся, Аврам Федорович, может, видимся в последний раз. Времена грядут ой-ой-ой!

Прибывшего гостя спешно провели наверх, слуги зажигали свечи в столовой палате.

– А я уж боялся, что и у тебя, Аврам, встречу святочные рыла да пьяное шумство. Вся Москва ваша нынче как с цепи сорвалась…

67