Вице-губернатор поднял в ладонях целый ворох грамот и потряс ими в воздухе:
– А вот позловреднее. – Он извлек длинный, развивающийся столбец с кудрявой вязью писарского почерка. – Парня одного сельского приписали к Тульскому заводу, а из опасения, что сбежит, ни с того ни с сего поставили ему на руку клеймо. И рука начала сохнуть, и вообще теперь он работник никакой. А вот в этой бумаге совсем уж воровство – рекрутов из Москвы снарядили две тысячи, а дошла до Санктпитер бурха едва ли половина. Худое пропитание в пути, отчего многие померли, другие с дороги побежали. Кто же виновен?
Он указал пальцем на потолок, где в верхнем жилье были покои губернатора господина Салтыкова.
– Посему я, когда ландкарту вашу беру, – продолжал вице-губернатор, разворачивая принесенный Киприановыми лист, – я душою отдыхаю и новую Россию зрю в ней, мыслию человека преображенную.
Вице-губернатор рукою в обшлаге, украшенном галунами, провел по эскизу ландкарты сверху вниз:
– Когда окончится свейская война, мы канал будем здесь проводить от самой Волги до Москвы нашей реки. Государь указывал геодезические измерения уже начинать. И пойдут суда по воде от нас до самого до Санктпитер бурха, и от всех морей корабли прямо в нашу Москву придут!
Тут как раз распахнулась дверь, и быстрым шагом вошел курьер в мундире полицейского драгуна, подал Ершову грамотку. Тот развернул, прочел, шевеля губами, и, отбросив грамотку на стол, сказал, обращаясь к Киприановым:
– Вот вам и канал! Вчера в Дмитровском уезде убили инженера, который вел съемку, – заподозрили, что он своей астролябией на церковь божию духа нечистого наводит!
Затем, сделав некоторые замечания по карте, вице-губернатор бережно скатал ее в трубку и вернул Киприанову. Но отец медлил откланиваться, просительно взглядывал на Ершова, и Бяша знал почему. В руке у отца была челобитная, все о том же: «Девка, сирота, оказавшаяся по розыску Ступиной… Приписанная к Артиллерийскому приказу… Сим доношу тебе, великому государю, и паки молю помиловать, отпустить…»
И вдруг вице-губернатор как бы догадался об этом.
– Послушайте, Киприанов… – сказал он. – Вы, брат, ни с кем из зазорных лиц не якшайтесь, мой вам добрый совет.
Оба, отец и сын, словно остолбенели. Киприанов мял в пальцах так и не поданную челобитную.
– Я ничего дурного не хочу вам сказать, – поспешил успокоить Ершов. – Нет за вами дурного. Но все они, – он снова сделал движение рукою на потолок, – все они, именующие нас худофамильными, подлой чернью, – что им наши дела, что им наши заслуги перед государем?… Не давайте им повода, Киприанов!
Он ничего более не стал объяснять, крепко пожал обоим руки и отпустил. Ехали молча домой оба Киприановы, тень неведомой беды легла на их смутные головы.
И теперь, ночью, бодрствуя один, Бяша думал: сказать, не сказать отцу про Тележный двор? Конечно, это и есть то зазорное знакомство, о котором предупреждал Ершов. Но как примет это отец?
Может быть, ему самому идти не мешкая к вице-губернатору, указать на злоумышленников. Впрочем, какие же они злоумышленники? Они Устинью хотят вызволить, болезную его Устю!
Но странно – имя Усти как-то не возбуждало уже в нем той сладости и тревоги, как раньше. Что-то отболело, отсохло, как жухлый листок, отвалилось… И он мучился, лег и в полусне метался в постели, тем более что горницу с вечера жарко натопили – начались заморозки.
А утром начался кавардак. Явился сват Варлам, стал объясняться с Киприановым:
– Ты, Онуфрич, блаженненький, что ли, скажи уж прямо! Вроде Петечки Мырника, который сидит на цепи, хе-хе! Ну что ты все корпишь над своей ландкартой, что ты имеешь с нее? Делай лубок – это же живые деньги! Нет, брат, нам с тобою кумпанствовать несподручно – я вроде на лошади еду, ты вроде пешком тащишься… Не понимаю, не понимаю, видит бог! Ему же, простаку этакому, был дан в руки царский указ – никому на Москве ни одной книги в продажу не пускать, предварительно у Киприанова не загербя. Да это же скипетр, это же власть! Мне бы такой указ, я бы у себя в избе стены золотом обил, как у князя Голицына! Все московские книготорговцы мне бы нужники чистили!
Он, распаренный, отдувался – только что был из бани, из парилки бы всю жизнь не вылезал! Пил квас с изюмом и вопрошал Киприанова:
– Ну когда же ты жить научишься, ну когда?
Онуфрич только и поддакивал:
– Да, жить я не умею, это верно… Да, неторговый я человек, а за торговлю взялся… Все верно, да… Наверное, уж и не выучусь, ведь мне уже пятьдесят…
Варлам опрокидывал очередную кружку кваса и грохотал:
– А свояченицу мою ты в какое положение поставил? Честная она вдовица, а ты на ней жениться не желаешь!
Киприанов сел, вынул трубочку, стал набивать табачком, промолвил спокойно:
– Не блажи, Варлам… Знаю я, чего тебе надобно. Забирай на себя шаболовский дом, отписывай – и с богом!
Сват Варлам не любил откладывать решений в долгий ящик. В тот же день, возбуждая любопытство мальчишек, собак и нищих со всего торжка, от киприановской полатки отъехали возы, нагруженные всяческим добром, которое Варлам объявил мценским, а Киприанов ему не препятствовал. Закутанная в плат, цветастый, как маковый луг, и подаренный ей на выезд Варламом, баба Марьяна не смела и выть, чтобы свояков гнев не усилить. Бяша стоял в калитке, грустный, бледный, она его лишь крестила издали, отъезжая. А маленький Авсеня, которого на день расставания отправили в соседнюю лавку играть с приказчиковыми ребятишками, вырвался оттуда, прибежал, кинулся за бабой Марьяной.