Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиоте - Страница 46


К оглавлению

46

– О, яволь! Натура сама себя проявит, не надо только хиндерн, то есть ей мешать.

И Бяша пошел на поправку. Уже узнавал тех, кто возле него бодрствовал по ночам, при свете лампадки перед Николой Амченским. Однажды бодрствующим оказался Максюта.

– Купец-то мой, Канунников, – шептал он, наклонясь к восковому лицу приятеля. – Купец-то! Сам отпустил меня к тебе. Стеша выпросила. Фортуна же у тебя, Васка, фортуна, убей меня бог!

Не в силах сдержать новостей, которые его распирали, он склонялся к его уху, озираясь в темноту.

– А клад-то, клад! Ты выздоравливай скорее, Васка, я тебе такое расскажу про клад!

– Что про клад?

– Ты выздоравливай, выздоравливай, тогда…

– Нет, я хочу сейчас.

– А помнишь крик петуха, трижды повторявшийся кряду, ты мне сказывал?… Нет, нет, лежи, не подымайся! Немчин-лекарь не велел тебя мирской суетой смущать…

Однако Бяшу теперь как-то уж ничто не волновало – ни даже судьба Усти, ни клад… Все словно отболело, ушло в какой-то иной мир. Наверное, так чувствуют себя схимники, навек отрекшись от живого мира.

Днем возле него возился Авсеня, строил чертоги из кубарей, которые в изобилии ему напилил швед Саттеруп. Иногда спрашивал что-нибудь совсем неожиданное, например:

– А что, солдаты – недобрые люди?

– Почему ты так думаешь? Вовсе нет.

– А зачем они Устю увели?…

Вот попробуй ему ответить!

Отец приколол на дощаницу лист фряжской бумаги, дал Авсене серый сланцевый карандаш и стал приучать рисовать с натуры. Мальчик начинал довольно похоже, но потом ему надоедало, и он чертил зигзаги и завихрения. Киприанов сердился, тогда Авсеня бросал карандаш и бежал к Бяше, прятал голову у него в подушках.

Наконец вновь явился доктор Бидлоо, долго щупал пульс, выслушивал грудь и спину, глубокомысленно рассматривал мочу в урыльнике. Затем снял очки и, утомленно вытирая ладонью умное лицо, объявил:

– Лечение окончено. Энде гут, аллес гут, конец венчает дело.

И, всматриваясь в вымученную улыбку на безразличном лице Бяши, добрый немец воскликнул:

– Молодой человек! Вам веселить себя надо, мит юнге фрейлейн шпацирен, что означает – за девицами волокаться. Вот примите, пожалуйста, для всей вашей уважаемой фамилли эйнладенбилеттен – грамотки в театр. Состоится сие пречудное зрительное увеселение в военной гофшпитали, что у Лефортова вала. Представляют же оное ди медикусшюлер – школьные наши лицедеи!

В те годы еще высился на Красной площади, на другом ее конце, как раз насупротив киприановской полатки, огромный, довольно нелепый амбар Комедийной хоромины. В 1702 году амбар тот построили с великим поспешением по приказу нетерпеливого царя, которому хотелось, чтобы в его тогдашней столице все было как в Европиях, да побыстрее. Сначала немецкие любители, а затем и «природные русские комедианты» начали в нем спектакли давать. Там духовные игрались притчи и пиесы про галантных рыцарей, про прелестных дам и даже про современность – «Божие уничижителей, гордых уничижение, сиречь Посрамление при полтавской преславной виктории гордеца Каролуса и изменника Мазепы». Народ в театр сей валом валил, хотя места были по тогдашним ценам не дешевы: первой статьи (кресла вдоль стен) по целому гривеннику, ну, а четвертой статьи, например (стоять перед сценою), – алтын.

Затем как-то получилось, что Комедийная хоромина опустела – шла жестокая война, было не до того. В амбаре стали держать порох, потом строение вообще передали Аптекарскому приказу. Балки наспех построенного здания обрушились, и стояло оно заброшенным, только москвичи то и дело вспоминали: «А на театре – помнишь? – дон Франтишкус тому наглецу в лошадиных волосах как звезданет по морде! И тот запел…»

Потом был театр у царевны Натальи Алексеевны во дворце, игрались представления и в Славяно-греко-латинской академии, но растущий Петербург откачивал из старой Москвы всё новое и свежее, и московские театры быстро перемещались туда.

– Ах, какая предивная чудность! – воскликнула знакомая нам полуполковница, вплывая вслед за своей подопечной Степанидой в вестибюль гофшпитали и увидев там младшего Киприанова, бледного и худого, в сопровождении баба Марьяны.

Начались реверансы, расспросы, вздохи сочувствия. Тут же присутствовал и непременный Татьян Татьяныч, который кланялся бабе Марьяне столь усердно, что розовая пыль стояла над его паричком. Польщенная баба Марьяна наградила шалуна пунцовым яблоком из Мценска.

Доктор Бидлоо, видя такой наплыв желающих, сиял очками, лысиной, румянцем на щеках, всем, чем только можно сиять. С Киприановыми, с Канунниковыми он раскланивался по всем правилам галантности. А завидев Карлу Карловну, принялся с ней церемонно беседовать по-немецки.

Стоя в дверях, он приглашал гостей быстрее рассаживаться. Лучшие места были вдоль стен – прямо на хирургические столы, покрытые дерюгой, втащили кресла и устроили ступеньки из ящиков. Прочая публика, главным образом офицеры, находящиеся в гофшпитали на излечении, и многочисленные школяры всех московских учебных заведений, расположилась прямо на полу. Зал был велик – в дни Полтавы в нем делались хирургические операции, а в дни мирные, если приезжал царь или производился выпуск медицинской школы, устраивались банкеты и машкерады. Но теперь народу набилось столь много, что от дыхания публики стали меркнуть свечи в паникадилах. Пришлось приоткрыть наружные окна за шторами.

Заиграл органчик за сценой. Пока он приглушенно и уныло гудел, зрители постепенно успокаивались. Вышел доктор Бидлоо и, подняв обе ладони, призвал ко вниманию:

46