И бред прошел. Перестали чудиться не то бревна, не то лапы, ожившие драконы с Преображенских флюгеров. Стало тихо и спокойно, стало понятно, что он в родном доме, где все мирно спят, лишь мерцает полунощная лампадка, возле которой прикорнула баба Марьяна, взявшаяся дежурить у больного до утра.
И вдруг снова где-то не очень далеко раздался призывный крик петуха. Бяша хотел вскочить, закричать, познать людей, сам не зная зачем, но сковавшая его слабость не дала и пальцем шевельнуть. Он только слушал, как петушиный крик повторился еще два раза, и потом уже, погружаясь в бездну сна, Бяша слышал, как петух кричал вновь, но уж как-то глухо и безнадежно.
Бяша не запомнил, как все эти дни за ним ухаживала баба Марьяна, только осталось ощущение ее заботливых рук. А вот помнит, как отец забирался к нему на печь, касался колючим подбородком его пылающей щеки, наговаривал присказочку, которую мать, покойница, пела Бяше и детстве, когда он хворал, – а он часто хворал!
«Дома ли кума, воробей?» – «До-ома!» – «Что он делает?» – «Болен лежит». – «А что у него болит?» – «Пяточки». – «Пойди, кума, в огород, возьми травы мяточки, попарь ему пяточки». – «Парила, кумушка, парила, голубушка, его пар не берет, только жару придает!»
И он опять забылся, и виделось ему детство. Он, Бяша, первый год в Навигацкой школе. Все ему в диковинку – и огромные сводчатые залы Сухаревой башни, и учитель, непрерывно стукающий линейкой по столу, и товарищи, сидящие на скамьях тесно, плечо к плечу. Среди них и усатые, великовозрастные женатики, и совсем еще мальцы вроде Бяши. В шесть утра их, сонных, разомлевших, мастер, еще более заспанный, ругательски ругая строгий школьный регламент, тащит на пустырь, где они упражняются в черчении планов. А вот учитель фехтования, сухопарый живчик француз с бородкой острой и усами словно пики: «Алле! Алле! Мосье Киприанофф, шорт побери, алле, кураж!»
Вот триумф полтавской победы. Школяры в белых подстихарях, напяленных прямо на тулупцы, идут чинно, парами, поют гимны: «Чтоб Россия впредь достала мир и благоденствие, радость и веселие, чтоб Москва всегда стояла несмущенна, без войны…» Внезапно триумф отменили: получено было известие, что царица родила дочь Елисавету Петровну. Зато была огненная потеха, невиданная доселе! С грохочущим свистом взвились в зимнее небо ракеты, поднялись целые снопы разноцветного огня и рассыпались дождем медленно тающих звезд. Завертелись огненные вихри, закрутились колеса, разбрасывая струи трескучего пламени. Новый взрыв – и новый всплеск удивительных огней, лопающиеся шары, целые картины, начертанные из огня в декабрьском небосклоне.
А триумф победы все-таки состоялся, на несколько дней позже. Была на удивление мягкая, снежная зима. Все высыпали на улицу, никто не мерз. Смотрели, как из Котлов через Серпуховские ворота идут бесконечными колоннами пленные шведы, трут себе носы и уши, бьют в рукавицы и лопочут что-то на своем басурманском языке. А вот и пленные генералы, сумрачные, хотя, сказывают, их с утра поили водкой, чтобы они от конфузного того огорчения ранее времени не сомлели.
Вот и сам царь в новеньком адмиральском мундире (он по случаю победы звание вице-адмирала получил) с лентой стоит среди других генералов и министров на палубе корабля, коий сорок пар лошадей тянут по снеговым рытвинам на огромнейших санях. Царь выше всех на голову, отовсюду виден издалека. Глаза его сияют радостью, он, смеясь, о чем-то говорит своим клевретам.
«Виват Петр Великий, спаситель Отечества, отец народа!»
Тогда-то в киприановской полатке появился инвалид полтавской баталии Федька, бездомный, потому что, пока он воевал во славу Марса Российского, деревня, где жили его родные, вымерла в голодный год. Бяша любил Федьку – от него пахло далекими походами, ременной портупеей, солдатским табачком, – просил его рассказать о Полтаве. Но тот вообще был насмешник, трудно было иной раз понять, где он шутит, а где просто злобничает.
«Распахана, – говорит, – шведская пашня да солдатской русской белой грудью, орана шведская пашня солдатскими ногами. Засеяна та шведская пашня да солдатскими головушками…»
Вдруг сквозь эти видения детства Бяше почудился звонкий, несколько резкий девичий голос: «Во всем хочет льстец сиречь антихрист, уподобиться сыну божию… Не будет с ним ладу, не будет с ним мира, не будет ему повиновения!» И вновь ощутил, почувствовал, как бьется горячая жилка на нижнем сгибе локтя.
– Свет мой! – повторял он в ознобе какие-то далекие, когда-то читанные слова. – Еще ли ты дышишь? Или уже нет тебя в живых?
Странно это или нет, но в те же дни о своем далеком детстве вспоминал и еще один человек. Это был не кто иной, как обер-фискал, гвардии майор Ушаков, и воспоминания эти пришлись на то как раз время, когда посетил он, обер-фискал, знаменитый Печатный двор.
Ехал он мимо киприановской полатки по Красной площади и размышлял о том, как бросается в глаза разница между тем и другим заведением. Печатный двор, не столь уж далек от киприановской полатки – менее полуверсты. Все-то подняться по Красной площади, у главной аптеки завернуть направо и идти по Никольским торговым рядам до Греческого подворья. За ним и увидишь единорога да солнечные часы над вычурной резной дверью Печатного двора.
А разницу меж ними никакими верстами не измеришь. И не потому только, что Печатный двор – заведение в десять раз более крупное, чем киприановское, нет. В сводчатых полутемных галереях Печатного двора, где день-деньской скрипя движутся вверх-вниз прессы штанбов – печатных станов, в прокопченных от вечных свечей правильнях – редакторских комнатах, – везде царит дух церковный, православный, дух верноподданнический, каменный.