Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиоте - Страница 17


К оглавлению

17

Тогда и Устя тихонечко завела протяжную:



Из-за лесу, лесу темного,
Из-за гор да гор высоких,
Не красно солнышко выкатилося,
Выкатился бел горюч камень…


Голос у нее был низкий, негромкий, не как на посаде, где певуньи стараются вовсю напрягать горло, а как у странниц, когда они поют хождение богородицы. Медленно выводила, покачиваясь:



Как придете во святую Русь,
Что во матушку каменну Москву,
Моему батюшке низкий поклон,
Родной матушке челобитьице,
А детушкам благословеньице,
А моей душе отпущеньице…


– Гей, Устюха-красюха, что кручину навела? – вскочил Максюта. – Давай-ка лучше я тебя контрдансу поучу, ты, видать, была бы плясунья хоть куда!

И он потащил за руку упирающуюся девушку. Бяша только диву давался, как можно быть столь бесцеремонным. А Максюта уже крутил Устю вовсю, пытаясь показать свое модное коленце.

Заскрипела задняя дверь, и вошла баба Марьяна.

– А, Максютка! Ишь горазд, и сюда плясать забрался! А ты, тихоня, на поварне слова от тебя не дождешься, а как увидела кавалера, туда же в танцы! Хотите я вас обсватаю? Вот будет парочка, петух да цесарочка!

Максюта подхватил свою балалайку, не забыл взять листок с песней и отбыл восвояси.

Наконец-то пошли и охотники до приобретения книг. То ли вице-губернатор Ершов принудил, то ли до москвичей, вообще тугих на новое, наконец дошло, что появилась книжная лавка не чета всем прежним. Теперь в некоторые часы Бяша с Федором еле управлялись, а уж распаковывать прибывшие из Санктпитер бурха книги доставалось одному Саттерупу. Спрашивали большей частью учебные книги, много продавалось календарей. Знатные фамилии – Прозоровские, Репнины, Гордоны – сами в лавку не ходили, а посылали слуг со списками книг. Зять Меншикова, светлейшего князя, ухитрился подъехать в возке к раствору лавки и через лакея посылал сказать Киприанову, что ему из книг надобно.

А однажды под вечер вошел старичок, сухонький, горбоносый, улыбчивый, очень чем-то знакомый. И с Бяшей поздоровался как со старым приятелем, спрашивал о здравии и все улыбался. Скинул шубку, не боясь холода, потирал ручки. Старичок был маленький, и все у него было крохотное – и модный кафтанчик, и башмаки с пряжкою, и розовый дрезденский паричок. Книг пересмотрел он сразу множество, но, узнав, что чужестранных изданий Киприановы не выписывают, огорчился:

– Напрасно, напрасно… А знаете ли вы, прекрасный юноша, трактат о множественности миров? Знакомо ли нам такое достославное имя – Коперникус? Представляете ли вы, что на Луне, например, могут обитать люди, да не тот охотник с собакой, которого в полнолуние тщатся разглядеть в зрительную трубку наши любительницы поахать, а хомо сапиенс – человек разумный?

Бяша из своего опыта уже знал, что таким охотникам до книг бесполезно что-нибудь отвечать или разъяснять – они упиваются собственной ученостью. Но когда старик в разговоре упомянул об ученом споре между Лейбницем и Невтоном, Бяша не удержался – все же он был ученик Леонтия Магницкого, – чтобы не вставить, что спор идет о приоритете в изобретении дифференциального исчисления.

Словоохотливый старичок не обратил ни малейшего внимания на проявленные Бяшей знания. Он перекинулся на комментарии Невтона к Апокалипсису, в коих великий математик с точностью до трех дней вычислил дату конца спета. Старичок говорил и говорил без умолку, пока не ударили к вечерне, когда полагалось кончать торговлю. Он ничего не купил, взял только на неделю почитать «Историю о разорении Трои», уплатив вперед полагающуюся за пользование плату – две деньги.

А когда уж он скрылся в вечерней мгле за раствором лавки, кивая и кланяясь на прощанье, Бяша вспомнил, где его видел. Да это же был тот старикашка, который на ассамблее вместе с мамками опекал ту прелестницу, ту танцорку! Как давно все это было, словно в иные века, с иными людьми!

Этот самый старикашка вместе с мамками увел тогда ее от Бяши, ссылаясь на злополучную латку на кафтане… Фу! От стыда даже в жар бросило Бяшу. А он сам-то, Бяша, хорош – после ассамблеи и не пытался даже разузнать, кто она. Старичок этот, конечно, шут, домашний шалун, таковых множество в московских богатых фамилиях. И Бяшу он, без сомнения, признал – раскланивался многозначительно.

Ночью Бяше не спалось. То ли весна приближалась, то ли думы неясные мешали, броженье во всем теле – не понять.

Размеренно тикают часы-поставец, их слышно на весь флигель. Часы эти, так же как и серебряные очки, подарил отцу благодетель, генерал-фельдцейхмейстер господин Брюс. В их перестуке есть нечто магическое, вечное – так уверяет отец. Затем слышен оглушительный храп Федора, которого из-за храпа в общую горницу спать не кладут, стелют в сенцах. А снизу слышится храп понежнее, помягче. Это баба Марьяна, которая спит на печке. Как бы ее, кстати, ни уверяли, что она по ночам храпит, она отрицает, сердится, божится до слез. И еще слышится тоненькое словно бы повизгивание. Так спит малышка Авсеня, которому стелют в просторной корзине из-под белья.

Слышны шорохи разные, шепоты, скрипы, перестуки. Старый бревенчатый флигель будто наполнен тысячью невидимых существ. Когда Бяша был маленьким, он верил во всех этих кикимор, домовых, подпечников, до смерти боялся их ночных забав. Теперь, конечно, после Навигацкой школы и чтения множества книг, об этом и думать смешно, а все-таки лежишь, лежишь – и жуть забирает.

Внезапно над самой крышей раздается скрежетание и хрип, будто вращается множество ржавых колес. Это приходит в действие старый, заслуженный механизм курантов Спасской башни. Раздается удар колокола, другой, затем перезвон колокольцев. «Послу-ушивай!» – кричит в ответ часовой у ворот. Потом бьют куранты другой, Никольской башни, и, наконец, совсем уж издалека доносится звон еще одной из кремлевских башен.

17