Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиоте - Страница 12


К оглавлению

12

На другой день драгунский сотник на Киприанова криком кричал, узнав, что он отпустил купленную девку со встречными монашенками домой. Оземь швырял драгунский сотник свой треух, так хотелось ему той грустной полоняночкой владеть. А когда вернулись в Воронеж, тут же доложил по начальству. У Киприанова открылась, ясно, недостача. Дали ему двадцать плетей, которые он вытерпел без стона – было за что терпеть, – и отослали обратно в Москву к Леонтию Магницкому.

Прошло еще время, съездил Василий Онуфриевич Киприанов в укрепленный городишко Мценск, что стоит на форпосте засеки, от злых крымчан московский край оберегает. Там, в Ямской слободе над полноводной Зушей, что несет барки с хлебом в матушку-Оку, нашел он свою полоняночку, которая его ждала. Затем, как водится, была свадебка, затем родился младший Киприанов, этот самый Бяша, затем житье-бытье в Москве – в скудельных Кадашах.

Как бог дал, так бог и взял. Прошла черная оспа, крылом адовым задела. Были ведь годы, когда Москва от напасти этой сплошь вымирала, а тут мор прошел поулочно, где повезло – никто не болел, а где не повезло – целые порядки лежали мертвецов. У Киприановых унесла она любимую их, ненаглядную. Вернулись отец и сын после похорон в пустынную, страшную камору свою в Кадашевской слободе – не придумают, что и делать, руки повисли. Однако обошлись, обгоревались, принялись – отец за труд, сын за учение (только что в Сухареву башню отдан был).

И в одно праздничное утро (лето было – Троица либо Спас) в ихнюю избушку, которую они снимали в ту пору близ Сухаревой башни, ввалилась целая куча народу.

Впереди шел мужик рыжий и ражий в ямщицком армяке, протянув к Киприанову руки, жаждущие объятий:

– Ой, да что ж ты, свет ты наш Онуфрич, что же ты не отписал нам во Мценск о кончине нашей дражайшей сестрицы? Ведь мы не чужие, помогли бы, ободрили… Вот глянь, дела побросали, все к тебе приехали – племяш твой Кузьмич, оба свата – Силка да Семейка, а вот свояченицы Пелагея, Фетинья, Марьяна… Я же – ай не признаешь? – Варлам, шурин твой, брат покойницы!

Как не признать! Жители Мценска, сиречь амчане, люди общительные, радушные, что не наедят, то напьют, что не выпросят, то так утащат. Недаром говорят, что Мценск цыганы за семь верст объезжают. А то еще, когда кто хочет кому несчастье накликать, желает тому: «Амчанин тебе во двор!»

Спустя неделю амчане нагостевались, утомились от многошумной Москвы, и рыжий Варлам сказал Киприанову:

– Ну, вот что, брат Онуфрич. Надобно жить по-родственному. Тут у вас на Москве торг бесподобный, большие можно иметь куртажи. Мы к тебе станем то подводочку посылать, то, глядишь, воз. Ты же в бурмистерской палате свой человек, привилегию нам спроворишь, местечко в рядах… Надобно тебе и дом собственный становить, что же ты все в квартирантах ютишься?

Затем он выкушал за здравие хозяина стопку настойки и, заев огурцом, сказал особо проникновенно:

– И не пора ли уж, брат, тебе заново жениться? По-родственному сказываю, несмотря что покойница была мне любимая сестра. Вот обрати-ка взор на Марьяну, вдовица она, моей жены сестра, следовательно, мне свояченица и тебе не чужая. Статью, важеством господь ее, гм-гм, не обидел, и лета ее еще не ушли…

Вечером Киприанов с сыном заперлись в гравировальной мастерской, которая в те поры размешалась тоже в Сухаревой башне. Киприанов помнил, что жена его, покойница, мценских родичей своих отнюдь не жаловала. Очень была скрытна она по поводу обстоятельств полона своего у крымчаков. Можно было только догадываться, что кто-то сыграл с ней шутку наподобие как с библейским Иосифом его братья.

Думали они с мальчиком думу свою, больше молчали, мать невидимо стояла тут. Назавтра Киприанов, прикусив губу от неловкости, объявил шурину, что жениться не согласен. Амчане нисколько не обиделись, учинили прощальное возлияние и отбыли восвояси. Но Марьяна-то осталась!

Хозяйка и взаправду нужна была шумному мужскому общежитию, каким был, по существу, киприановский дом. А уж хозяйничать баба Марьяна умела.

– Я вдова божья, беззащитная, меня обидеть – великий грех, на Страшном суде вдвое зачтется!

Что же касается сирот, прибившихся к киприановской полатке, была, однако, и ее правда. По всей Москве отчаянный сыск шел беглого люда. Ежели и не докажут, что беглые, все равно приказные крючки душу вымотают и догола оберут.

Поэтому, когда баба Марьяна со значением повесила свой хозяйский фартук на гвоздь, а Онуфрич взорвался и наговорил лишнего, некоторое время в поварне была сосредоточенная тишина, подмастерья даже жевать перестали.

– Ладно уж тебе, Марьянушка! – Солдат Федька примирительно хлопнул в ладоши. – Неужто у тебя не христьянская душа? Обороним их как-нибудь от приказных лиходеев! Тебе помощница уж как нужна – и постирать за нами и постряпать. И я, грешный, глаз свой тешил бы на старости лет – глянь, какая она красавушка!

– Молчал бы! – махнула на него баба Марьяна. – Посмотри на себя в зеркало, рожа-то как рукомойник!

Все засмеялись, заговорили, стало ясно, что Марьяна уступает. Федька поманил девушку к столу.

– Да как звать-то тебя, скажи.

– Устя. Устиньей крестили. Отца-матерь не помню. Погорельцы мы, сироты. Христа ради питаемся при дороге…

– Ох, таранта, таранта! – пробурчала баба Марьяна. – То она плачет, то она скачет.

– А херувимчик этот? – Федька указал на мальчика.

– Он мне не брат. Никто. Так, побирушка, звать Авсеня.

– Как? – воскликнули все удивленно.

– Авсеня…

– Уж не гололобый ли? – подозрительно наклонилась к нему баба Марьяна. – Что за басурманское имя! Как тебя звать-прозывать, парень?

12